Альбер Камю "Посторонний"
(Сокращенно)
I
Сегодня я получил телеграмму: в богадельне для стариков умерла мама. Я попросил отпуск на два дня, и буду там вечером. Значит, смогу провести ночь возле тела, а завтра к ночи вернуться.
С вокзала я дошел до богадельни пешком. Хотел тотчас же взглянуть на маму. Директор провел меня к моргу.
Очень светлая комната. Посередине на козлах — гроб с надвинутой крышкой. У гроба дежурила арабка.
Вслед за мной вошел сторож. Он сказал:
— Я сейчас сниму крышку, чтобы вы могли посмотреть на покойницу.
Я остановил его. Он спросил:
— Вы не хотите?
Я ответил:
— Нет. Сам не знаю почему.
И тогда он произнес, не глядя на меня:
— Что ж, понятно… Знаете, друзья вашей матушки придут посидеть возле нее, таков обычай.
Он вышел. Было тепло, я согрелся и, должно быть, задремал.
Как раз тогда и пришли мамины друзья. Их было человек десять. Вот они расселись, и большинство уставилось на меня. На минуту мне пришла нелепая мысль, будто они явились судить меня.
Немного погодя одна из женщин расплакалась. Мне хотелось, чтобы она перестала.
Прошло много времени. Мы все выпили кофе, которое нам подал сторож. А дальше я уж не знаю, что было. Прошла ночь. Помню, как на мгновение я открыл глаза и увидел, что старики спят, тяжело осев на стульях. Проснулся я из-за того, что очень больно было спине.
Старики встали. Всех утомило это бдение у гроба, у всех были серые, землистые лица. К моему удивлению, каждый на прощание пожал мне руку, как будто эта ночь, которую мы провели вместе, не перемолвившись ни словом, сблизила нас.
Когда я вышел, уже совсем рассвело.
Пришлось ждать во дворе. Подошел директор и сообщил мне, что дал разрешение одному из друзей мамы проводить ее на кладбище. "Его зовут Томас Перес". И тут директор, улыбнувшись, сказал:
— Вы, конечно, понимаете. Это было немного ребяческое чувство. Они с вашей мамой были неразлучны.
Потом мы вышли во двор. Священник начал читать молитвы. Мы расступились, чтобы пропустить гроб. За воротами ждал катафалк. Рядом застыл старичок актерской внешности. Я понял, что это мсье Перес.
В небе сияло солнце. Оно жгло землю, зной быстро усиливался. Мы двинулись… Дальше все развернулось так быстро, так уверенно и естественно, что совсем не задержалось в памяти: церковь, красные цветы герани на кладбище, обморок Переса, кровавокрасная земля, катившаяся на мамин гроб, и опять какие-то люди, голоса, непрестанное гудение мотора — и моя радость, когда автобус въехал в Алжир.
II
Сегодня была суббота.
Встать с постели было трудно: я очень устал за вчерашний день. Потом я решил пойти купаться, доехал в трамвае до купален и выплыл в море. В воде я столкнулся с бывшей нашей машинисткой, Мари, к которой меня в свое время очень тянуло. Кажется, и ее ко мне тоже. Я спросил, не хочет ли она вечером пойти в кино. Она рассмеялась и сказала, что не прочь посмотреть фильм с Фернанделем.
После кино она пошла ко мне.
Утром, когда я проснулся, Мари уже не было.
Я от скуки бродил по квартире. День все тянулся… Ну вот, подумал я, воскресенье я скоротал, маму уже похоронили, завтра я опять пойду на работу, и, в общем, ничего не изменилось.
III
После работы я встретил соседа Раймона. Говорили, что он сутенер. В общем, его очень не любят. Но со мной он часто заговаривает. Он пригласил меня на ужин, потому что хотел посоветоваться. Потом мы сели ужинать. За едой он начал мне рассказывать о том, как содержал свою любовницу-арабку: сам платил за ее комнату и выдавал по двадцать франков в день на еду.
— И при этом мадам не работала. Но жаловалась, что я мало даю, ей не хватает.
И вот он заметил обман: однажды нашел в ее сумочке ломбардную квитанцию, оказалось, что она заложила два браслета. А он и знать не знал ни о каких браслетах. Конечно, он бросил ее, избив до крови. Но этого ему было недостаточно, захотелось написать ей письмо, "такое, чтобы она пожалела о нем". А потом, когда она придет к нему, он "плюнет ей в рожу" и выставит за дверь. Но сам он не сможет сочинить такое письмо и просит меня написать. Я написал, потом прочел вслух. Раймон остался вполне доволен.
Я собрался уходить. Раймон сказал: "Не надо раскисать". Я сначала не понял. Тогда он добавил, что слышал, у меня умерла мать, но ведь рано или поздно это должно было случиться. Я тоже так считал.
Выйдя от него, я постоял в темноте на площадке. Я слышал только, как у меня пульсирует кровь в жилах и звенит в ушах. Я не двигался.
IV
Всю неделю я работал. В субботу пришла Мари.
Утром она спросила, люблю ли я ее. Я ответил, что слова значения не имеют, но, кажется, любви к ней у меня нет. Она загрустила. В комнате Раймона началась шумная ссора, послышались глухие удары, страшно завыла женщина. Немедленно на площадку сбежались люди. Мы с Мари тоже вышли. Кто-то из соседей привел полицейского. Тот постучал в дверь. Раймон отворил. Женщина бросилась к полицейскому…
Вечером, не знаю почему, но я вспомнил о маме.
V
Раймон позвонил мне в контору, сказал, что один его приятель приглашает меня с Мари к себе на воскресенье в хижинку под Алжиром. Потом сказал, что за ним весь день ходили по пятам несколько арабов, и среди них был брат его бывшей любовницы.
В воскресенье мы было двинулись к автобусу, но Раймон увидел группу арабов, которые смотрели на нас. Он встревожился, но добавил, что теперь эта история кончена. Накануне мы ходили в полицейский участок, и там я дал показание, что арабка обманывала Раймона. Он отделался предупреждением.
Мы сели в автобус. Раймон старался всякими шуточками позабавить Мари.
Приятель Раймона жил в деревянной хижинке на краю пляжа. Его звали Массон.
После завтрака мы втроем с Раймоном и Массоном ушли к морю. Я ни о чем не думал.
Вдруг в конце пляжа я заметил двух арабов; они шли нам навстречу. Раймон пробормотал:
— Это они.
Мы продолжали идти. Расстояние между нами сокращалось; когда оставалось лишь несколько шагов, они остановились. Раймон двинулся прямо к своему арабу и ударил его. Араб вытащил нож и вспорол Раймону руку, разрезал губу.
Второй араб встал позади того, с ножом. Мы не смели пошевелиться. Те двое медленно отступали. Когда отошли подальше, повернулись и убежали, а мы остались на солнцепеке.
После доктора мы вернулись в хижину. Раймона все молчал, потом сказал, что спустится к морю. Я пошел с ним.
Мы долго шли по пляжу, наконец пришли к ручейку в самом конце пляжа. Там оба наших араба спокойно лежали на песке. Наше появление их не испугало.
Кругом было только солнце и тишина. Раймон полез в карман за револьвером, но его враг не пошевелился, и они молча смотрели друг на друга.
Раймон отдал мне револьвер. Мы с арабами смотрели друг на друга в упор. Все замерло — и море, и песок, и солнце. Вдруг арабы стали пятиться и юркнули за скалу. Тогда мы с Раймоном повернули обратно.
Потом я медленно вернулся к скалам и чувствовал, что лоб у меня вздувается от солнца. Я подумал о холодном ручье, протекавшем за скалой. Мне захотелось убежать от солнца, от женских слез и отдохнуть наконец в тени. Но когда я подошел ближе, то увидел, что враг Раймона вернулся.
Он был один, лежал на спине, подложив руки под затылок. Я удивился: мне казалось, что вся эта история кончена, и пришел я сюда, совсем не думая о ней.
Как только араб увидел меня, он приподнялся и сунул руку в карман. Я нащупал в своей куртке револьвер Раймона. Солнце жгло мне щеки. Я больше не мог выносить нестерпимый зной и шагнул вперед, к тени. Я сделал шаг, только один шаг. И тогда араб, не поднимаясь, вытащил нож и показал его мне. В то же мгновение капли пота, скопившиеся в бровях, вдруг потекли на веки, и глаза мне закрыла слепящая завеса из слез и соли. Я весь напрягся, выхватил револьвер. И вдруг раздался оглушительный звук выстрела. Тогда я выстрелил еще четыре раза в неподвижное тело. Я как будто постучался в дверь несчастья четырьмя короткими ударами.
ЧАСТЬ II
I
Тотчас же после ареста меня несколько раз допрашивали.
Потом ко мне в тюрьму пришел адвокат. Он сказал, что изучил материалы по моему делу и сообщил, что собирал сведения о моей личной жизни и установил, что моя мать недавно умерла, находясь в богадельне, и что я "проявил бесчувственность" в день маминых похорон.
Адвокат спросил, было ли у меня тяжело на душе в тот день. Я ответил, что уже отвык копаться в своей душе, и мне трудно ответить на его вопрос. Я, конечно, очень любил маму, но это ничего не значит. Все здоровые люди желали смерти тем, кого они любили.
Он как-то странно, пожалуй, с отвращением посмотрел и ушел. Мне хотелось удержать его, я видел, что он из-за меня расстроился. Он не мог меня понять и поэтому сердился. А у меня было желание убедить его, что я совершенно такой же, как все. Но я от этого отказался — из лености.
Вскоре меня опять повели на допрос. Следователь сказал, что ему обрисовали меня как человека молчаливого и замкнутого, верно ли это. Я ответил:
— У меня никогда не бывает ничего интересного. Вот я и молчу.
Он улыбнулся, признал такую причину основательной. И сразу же спросил, любил ли я маму. Я ответил:
— Да, как все.
Следователь снова, без всякой видимой логики, спросил:
— Почему же вы сделали паузу между первым и следующими выстрелами? Почему вы стреляли в распростертое, неподвижное тело?
На вопрос я ничего не ответил. И мое молчание взволновало следователя.
Вдруг он сказал, что верит в бога и убежден, что нет такого преступника, которого господь не простил бы, но для этого преступник должен раскаяться. Он воззвал к моей совести, спросив при этом, верю ли я в бога. Я ответил, что нет, не верю. Он рухнул в кресло от негодования.
— Никогда не встречал такой очерствелой души, как у вас, господин антихрист!
Следствие шло одиннадцать месяцев.
II
Все началось после первого и единственного свидания с Мари. С того дня я почувствовал, что тюремная камера стала моим домом, и понял, что жизнь моя тут и остановилась. Я ждал ежедневной прогулки во дворе, ждал, когда придет адвокат, следователь. Я очень хорошо ко всему приспособился. Кстати сказать, эту мысль часто высказывала мама и говорила, что в конце концов можно привыкнуть ко всему.
Важнее всего было убить время. Но с тех пор, как я научился вспоминать, я уже не скучал. Иногда я вспоминал свою спальню, шкаф, стол или полочку и каждую вещь рисовал себе во всех подробностях.
Однажды сторож сказал мне, что я сижу в тюрьме уже пять месяцев, я поверил, но осознать этого не мог.
III
Мое дело назначено было к слушанию в последних числах июня.
В тюремной машине меня доставили в здание суда. Один жандарм спросил меня:
— Ну как, страшно?
Я ответил, что нет. Даже в некотором роде интересно.
Вскоре меня ввели в загородку для подсудимых. Зал был набит битком.
Председатель сказал, что суд сейчас приступит к опросу свидетелей.
Первым начали допрашивать меня. Председатель спросил, почему я поместил маму в богадельню. Я ответил, что у меня не было средств на то, чтобы обеспечить ей уход и лечение. Он спросил, тяжело ли мне было расстаться с ней, и я ответил, что ни мама, ни я уже ничего больше не ждали друг от друга и что мы оба привыкли к новым условиям жизни.
Потом прокурор, не глядя на меня, заявил, что хотел бы узнать, было ли у меня намерение убить араба, когда я один вернулся к ручью. Я ответил, что это было случайно.
Потом пригласили директора богадельни. Его спросили, жаловалась ли на меня мама, и он ответил, что да, жаловалась, но все его подопечные страдают этой манией. На следующий вопрос он ответил, что его удивило что я не захотел посмотреть на свою усопшую мать, ни разу не заплакал и уехал сейчас же после похорон, не проведя ни одной минуты в сосредоточенной печали у ее могилы.
Далее председатель выслушал показания сторожа. Тот сказал, что я не хотел посмотреть на маму, что я курил, что я уснул у гроба, что я пил кофе. В первый раз я понял тогда, что виноват.
Потом пришла очередь Томаса Переса, он сказал, что он больше знаком был с моей матерью, а меня видел только в день похорон.
После перерыва заслушали Мари. Она очень волновалась. Прокурор спросил, когда началась наша свіязь и заметил, что это произошло на другой день после смерти моей матери. Потом с некоторой иронией попросил свидетельницу сообщить, как мы провели тот день. Мари нехотя рассказала. Прокурор поднялся и отчеканил:
— Господа присяжные заседатели, на следующий день после смерти своей матери этот человек купался в обществе женщины, вступил с нею в связь и хохотал на комическом фильме. Больше мне нечего вам сказать.
Он сел. В зале стояла тишина. И вдруг Мари разрыдалась и закричала, что все это не так, все по-другому, что она хорошо меня знает и что я ничего дурного не сделал. Судебный пристав вывел ее. Потом давал показания Массон. Он заявил, что я порядочный человек.
Затем наступила очередь Раймона. Его личность и показания суд воспринял негативно.
Прокурор повернулся к заседателям и, указывая на меня, провозгласил:
— Это человек, который на другой день после смерти матери предавался постыдному распутству, а потом совершил убийство по ничтожному поводу.
Мой адвокат воскликнул:
— Да что же это наконец! В чем обвиняют подсудимого? В том, что он похоронил мать, или в том, что убил человека?
В публике засмеялись. Но прокурор заявил, что нужно понять, какая глубокая, страшная и нерасторжимая связь существует между двумя этими фактами.
Заседание кончилось.
IV
Даже сидя на скамье подсудимых, бывает интересно услышать, что говорят о тебе. Могу сказать, что и в обвинительной речи прокурора и в защитительной речи адвоката обо мне говорилось много больше, чем о моем преступлении.
Суть обвинения прокурора была в том, что я совершил предумышленное убийство.
Это так меня поразило, что я уже не слушал прокурора до того момента, когда он произнес:
— Но выразил ли он сожаление? Нет, господа.
Разумеется, я не мог не признать, что кое в чем он прав: ведь я и в самом деле не очень сожалел о своем поступке. Он сказал, что попытался заглянуть в мою душу, но не нашел ее. Потом он стал говорить о моем отношении к маме. По его мнению, человек, который морально убил свою мать, сам исключил себя из общества людей.
— Я требую у вас головы этого преступника, — гремел он, — и требую ее с легким сердцем!
Когда прокурор сел, довольно долго стояла тишина. У меня все в голове мешалось от жары и удивления. Председатель суда предоставил мне слово. Я поднялся и сказал первое, что пришло в голову, — у меня не было намерения убить того араба. Я быстро сказал, путаясь в словах и чувствуя, как я смешон, что все случилось из-за солнца. В зале раздался хохот.
Во второй половине дня мне казалось, что защитительная речь моего адвоката никогда не кончится.
Он поведал, что я честный труженик, человек, любимый всеми и сострадательный к несчастьям ближних. По его словам, я был примерным сыном, содержавшим свою мать до тех пор, пока мог это делать.
— Под конец жизни матери он поместил ее в приют для престарелых, надеясь, что там она найдет комфорт, который сам он при своих скромных средствах не мог ей предоставить.
А день уже клонился к вечеру, жара спадала.
Суд возвратился. Потом я услышал, как председатель суда объявил, что мне отрубят голову и это будет произведено публично, на площади. Я больше ни о чем не думал. Но председатель суда спросил, не хочу ли я что-нибудь добавить. Я подумал и сказал: "Нет". И тогда меня увели.
V
Я в третий раз отказался принять священника. Мне нечего ему сказать, я не хочу с ним говорить. Однажды он зашел сам просто так, по-дружески.
Я сказал, что не верю в бога. Он спросил, не говорю ли я так от безмерного отчаяния. На это последовал ответ, что я не впал в отчаяние — мне только страшно, но ведь это вполне естественно.
— Господь поможет вам, — отозвался он.
Он сказал, что ему жаль меня, выразил уверенность, что мое прошение о помиловании будет удовлетворено, но ведь я несу бремя великого греха, и мне необходимо сбросить эту ношу. По его мнению, суд человеческий — ничто, а суд божий — все.
Он много говорил о покаянии и сказал, что будет молиться за меня.
И тогда, не знаю почему, я заорал во все горло, я требовал, чтобы он не смел за меня молиться. Как он уверен в своих небесах! Скажите на милость! У меня вот как будто нет ничего за душой. Но я-то хоть уверен в себе, уверен, что я еще живу и что скоро придет ко мне смерть. По крайней мере я знаю, что это реальная истина, и не бегу от нее. Я жил так, а не иначе, хотя и мог бы жить иначе. Одного я не делал, а другое делал. Ну что из этого? Все кругом — избранники, но им тоже когда-нибудь вынесут приговор. И господину духовнику тоже вынесут приговор. Будут судить его за убийство, но пошлют на смертную казнь только за то, что он не плакал на похоронах матери. Я задыхался, выкрикивая все это. Он с минуту молча смотрел на меня. Глаза у него были полны слез, потом отвернулся и вышел.
И тогда я сразу успокоился. Впервые за долгий срок я подумал о маме. Мне казалось, что я понимаю, почему она в конце жизни завела себе "жениха", почему она играла в возобновление жизни. На пороге смерти мама, вероятно, испытывала чувство освобождения и готовности все пережить заново. Никто, никто не имел права плакать над ней. И как она, я тоже чувствую готовность все пережить заново. Как будто недавнее мое бурное негодование очистило меня от всякой злобы, изгнало надежду и, я в первый раз открыл свою душу ласковому равнодушию мира.
Я постиг, как он подобен мне, братски подобен, понял, что я был счастлив и все еще могу назвать себя счастливым. Для полного завершения моей судьбы, для того, чтобы я почувствовал себя менее одиноким, мне остается пожелать только одного: пусть в день моей казни соберется много зрителей и пусть они встретят меня криками ненависти.